Пел старый Данил Панфилыч стариковским сиплым басом, весь, всем существом своим пел, улыбаясь широчайшей улыбкой — так что и глаз не видно было в собравшихся морщинах, — крутил головой, вертел в воздухе растопыренными корявыми пальцами, наклонялся к соседям с таким выражением, словно рассказывал им нечто чрезвычайно важное, тайное, вложенное в звуки старой песни и в наивные ее слова…
Господа вы мои, офицерушки,
Мои думчатые сенаторушки!
Вы послушайте мово приказания…
— Нынче ведь все с гармоньями гульба-то… — кричал он в промежутках служивому, — и песни пошли, слухать не хочется! С прибавками, забыли старинку-то…
— Какой же на вас сейчас чин, Гаврила Макарич? — льстивым голосом спросил Тиун, придвигаясь ближе к служивому.
— Чин подхорунжего… за сверхсрочную… Прослужа пять лет… Тиун восхищенно щелкнул языком.
— По этому чину хлебопашество вам будет трудно, пожалуй. За время службы от нашей польской работы небось отстали? Теперь бы вам полегче надо устроить жизнь…
Служивый повел плечами, украшенными погонами.
— Желание было, конечно, послужить в полку, ну, родитель не благословил, как говорится. А служба мне была преотличная: тридцать пять рублей на всем готовом… Командир уважал. Можно бы служить… Ну, и на родину, конечно, пожелалось — посмотреть родимые местные предметы…
— Ну как, спокойно аи нет сейчас по России? — спросил бородатый умственный Ларион Афанасьевич, имевший слабость к политике.
— Пока ничего. Бунты усмирены.
— То-то по газетам не видать, чтобы…
— Сейчас затихли. Как раньше, например, были эти самые забастовки, сейчас этого ничего не слыхать…
— Гаврюша! — гулким голосом крикнул Данил Панфилыч. — Скажи ты мне на милость, через чего эти самые бунты бывают? По какой причине купоросятся те народы?
— Да конечно — от неудовольствия…
— Земли хотят?
— Одни — земли, другие — в дороговизне товаров стесняются… А в обчем итоге надо счесть — и от необразованности…
— Да кто же виноват, какая сторона? Зык идет и на начальство…
— Начальство начальством, дедушка, да и сами виноваты: надо учиться…
Данил грустно покрутил головой, задумался.
— Поздно уж нам учиться, Гаврилушка… — тоном оправдания сказал он, — не в том сила, я думаю… Жили впредь их, не учились… а жили, не бунтовались, — просторней было… я еще захватил немножко хорошей жизни: садов не было, вышни в лесу сколько хошь рви… яблоки, груши, терен… Рыбы этой было!.. А нынче все перевелось… Зато все образованные, все в калошах ходят…
— Вы говорите — учиться, Гаврил Макарич, — пьяным, спотыкающимся голосом сказал Карпо Тиун, вставая с своего места, — а дозвольте спросить: иде свободный доступ?
— Ты бы сел, Карпо! — увещающим голосом обратился к нему Макар Юлюхин.
Служивый строго, как старший чином, поглядел на Карпа, собрал подбородок на воротнике и строго сказал:
— Кто в голове имеет, доступа добьется.
Карпо несколько оробел, вспомнил, что он еще «серый», неслужилый казак и не следовало бы ему вступать в разговор старших. Но отступать было конфузно, и он неуверенным голосом возразил:
— Опять — окупить права, например, — чем, где источник?..
— Ты еще молод, — сядь! не влипай! — строго сказал сидевший за столом Савелий Терентьич. — Послужи сперва! Как служить надо, — знаешь?
— Иде ему! — махнул рукой Макар.
— Я-то знаю! — задорно возразил Тиун, обиженный пренебрежительным отношением к себе. — Я выслужу! А вот ты-то много ли наслужил? Никак, тухлое яйцо в ухо вылил, чтобы отстать?..
— Ах ты, молокосос, сукин сын! — закипел Савелий. — Да у меня сын — приказный и кавалер, а ты смеешь ширять в глаза?..
И вспыхнула ссора, недолгая, но оживленная и едкая, с взаимными обличениями и подвохами, возбуждавшими веселый смех слушателей и отчаяние Макара Юлюхина.
— Сядь, Карпо! — увещевал он Тиуна. — Сядь и сиди, слухай, чего постарше тебя люди говорят!..
— У меня сын имеет, по крайней мере, медаль за храбрость, а ты смеешь подкалывать, поганец! Гришка, ну-ка зацепи, где она у тебя?
Рябой, неуклюжий казак, стоявший с другими у грубки, достал из кармана серебряную медаль на алой ленте, приложил к груди и сказал торжественно:
— Святыя Анны…
— За какой же именно случай? — почтительным тоном спросил сват Ларион.
— Это — на конюшне я стоял. Командир пришел ночью, видит, все исправно и всю ночь я напролет не спал. «Вот это — молодец!» — говорит. И представил к медали…
— Вот и бери пример, Карпо! — указал на медаль Макар Юлюхин. — Раньше его не звали — кроме «Гришка Шило», а сейчас — приказный и кавалер… А почему? Твердо дисциплину знает… Вот и бери во внимание! С стариками не перекоряйся, а слушай. Слушай стариков!.. И сиди на месте!..
И снова жужжал, пересыпался и толокся одновременный бестолковый говор, прерываемый песнями. В духоте, в запахе потных тел и винных испарений тяжелели головы, тяжелели языки, но громче и шумнее становились голоса. Никто не хотел слушать других, каждый хотел говорить сам, все объяснялись в любви и дружеских чувствах, потом внезапно обижались, укоряли друг друга, бранились и мирились снова. Данил Панфилович расплакался о покойнице-старухе…
— Среди пути бросила… померла, царство ей небесное… Скудненькая, с наперсток, была, а все, бывало, есть кому рубахи починить, варежки связать…
Служивый к вечеру ослабел окончательно. Заплетающимся языком он все еще рассказывал о службе, о своих отличиях, о любви к нему командира, о городах, которые видел, о городских увеселениях… Но уже не было кудрявой, изысканной манеры в его речи, и проскакивали казарменные крепкие слова… Он повторялся, забывал, о чем говорил. Порой склонял бессильно голову на стол и с трудом поднимал ее. Смотрел тупым, остановившимся взглядом на какого-нибудь собеседника и строго говорил: