Может быть, оттого, что свекрови хотелось спать, она утихла скорей, чем ждала Варвара. И ничего, кажется, не сказала неожиданного или более обидного, чем говорила обычно, когда бранилась, а Варвара залилась вдруг слезами. Не обида, а боль отчаяния и глубокого несчастия прошла по ее сердцу, — и острая боль физическая прокатилась по груди и по животу, погнула ее к земле, — чуть голосом не закричала Варвара…
Едва сдержалась и, тихо всхлипывая, утиралась концом платка.
— Ну, цыц! — испуганным шепотом зашипела свекровь. — Какая амбиционная! Слова не скажи…
— Мама, ты сама-то не была, что ль, молодая?.. Ты знаешь… — всхлипывая, сказала Варвара.
— Ну и была… Дура ты набитая! Была! Так уж и слова не сказать! А если тебя оборвет кто или ворота вымажут? Как тогда моргать глазами-то?..
— Ничего дурного не будет, мама…
В темноте слышно было лишь, как фукнула недоверчиво Филипповна на эти слова и пошла из горницы.
— Ложись уж, дрыхни… Всю ночь прошлялась, дурина.
Через три дня опять пошла Варвара к Ильинишне. Дома сказала, что к матери идет: мама хворает, наказывала прийти ночевать. Взяла платок большой, теплый. В платке бутылку водки спрятала.
Шла, а ноги еле несли ее. При одном воспоминании о том, как Ильинишна, громко сопя носом, кряхтя и рыча, давила ей живот, при этом воспоминании как будто чьи-то пальцы медленно, с болью отдирали кожу на голове и на спине, и боль останавливалась в ушах… Подкашивались ноги… Хотелось бросить и платок, и водку, лечь ничком посреди улицы и выть отчаянным голосом: мамунюшка родимая! зачем ты меня на свет пустила, бессчастную!..
Но все-таки шла, не могла остановиться, — еще страшнее был позор, который навис над ней, и казалось, скорее с жизнью расстанется она, чем примирится с мыслью пройти через долгое, тяжкое иго стыда, насмешек и зубоскальства, молча всю жизнь нести попреки мужа, родных и мужнее тиранство…
Подходить стала к двору Ильинишны, по сторонам оглядывалась, как бы не встретился кто да не подглядел, куда идет в поздний час. Досадно было на месяц: такая ночь светлая, колдующая, — вся видна уснувшая, безмолвная улица, вся — от коров, лежащих у ворот, до мелких осколков стекла, брошенных в траву…
Вошла во двор. Прислушалась. Где-то стучал обходчик, далеко в степи гремела телега. Кто-то вздохнул, — или показалось так, — кашлянул, плетнем хрустнул… Следит за ней кто-то, примечает, куда пойдет?.. Бросилась к сараю, в черную тень, притаившуюся под ним, — молотками застучало сердце, насилу отдохнула…
Месяц голубым серебром расписал белые стены избы, бледным золотом прошелся по соломенной крыше и пирамидкам свежего кизяка, бросил на побелевшую траву четкий переплет от арбы, стоявшей без передних колес у погреба. Осмотрелась Варвара, прислушалась: тихо, живой души не видать. Чуть слышно гремит в степи телега. И ровно, с хрипом кто-то дышит за плетнем, тут, возле… Есть кто-то… Вот короткий, сиплый кашель…
Похолодела от страха… Сердце остановилось.
Тихо заскрипела арба, между деревянными ребрами ее поднялась взлохмаченная голова и тихим, сиплым голосом сказала:
— Иди в хату, бабочка… Иди, не бойсь…
Чуть не вскрикнула от страха Варвара. Но узнала: старик Федот.
— Иди, там не заложено. Старуха в горнице спит. Иди…
— О Господи! Как уж я испужалась-то, дяденька… — чуть слышно сказала Варвара.
— Иди, иди… В хату иди… Там не заложено… Взлохмаченная голова опять упала в глубину арбы.
Варвара прошла в хату. Сверчок под печкой ровным, неспешным, звонким голосом рассказывал свою обычную сказку. В горнице на полу храпела Ильинишна. С трудом растолкала ее Варвара.
Опять началась ужасная работа истязания. Изредка Ильинишна останавливалась передохнуть, прикладывалась к бутылке, и в серебристой полутьме горницы коротко и нежно булькал звук переливающейся жидкости.
— Накормили тебя чем-нибудь, — тут дело не так, — громко пыхтя, говорила Ильинишна — ан снадобья дали выпить… Гляди, дите все не подается… Ведь это страсть!..
Варвара почти не слышала этого густого шепота, страшных слов этих… В промежутках между болями было так хорошо и так ничего не нужно, ничего не страшно. Казалось ей, что катится она, качаясь, куда-то вниз, плавно, тихо, — гремит в степи телега, колдует месяц над полями… Так хорошо… Одно страшно: вот подойдет опять эта ужасная старуха и начнет, громко сопя, налегая животом и мягкими грудями, давить ей бок, живот, выворачивать и отрывать ее внутренности, — и тогда захватывающая дыхание боль снопом искр хлынет в грудь, в голову, сожмет напряжением все тело в твердый кусок, выдавит из груди крик, хриплый, дикий, придушенный…
— Беда с тобой, изойдешь кровью… — бормочет старуха. — У меня такая одна была. Молоденькая, зелененькая… Не выдулась…
И опять в бутылке звенит-переливается булькающий звон.
— Не накормили ли тебя детским пупком?
— Ох… мне все одно… Помирать — так помирать… Все одно…
— Ай хмелем-однокольцем напоили, — чего у тебя такая крепость, скажи на милость?..
Ничего не сказала Варвара: в чуждую и непонятную даль отошла вся жизнь с ее жаждой свободы, томлениями, сладким грехом, тоской и муками. Скользнула мысль о ней, деревянно-равнодушная, холодная, и бесследно растаяла как дым: ни сожаления, ни грусти, ни желаний…
Судорожно вздохнула Ильинишна, с легким соболезнующим стоном и, засучив рукава, снова принялась за свою заплечную работу, тяжело пыхтя и дыша водкой. Невыносимая боль прошла острым комом по телу, задрожала, закричала голосом Варвара, забывая об осторожности и страхе.