— Тут не рогатиной пахнет… Тут, как видно, доморощенные акушерки работали… Я уж чую…
— Чем бы ни пахло, — отозвалась на это Ильинишна, — не в совесть, так не нюхай… Нам без надобности!
— Вам без надобности? Ну нет! шалишь! Этим не шутят. За это каторга, любезные мои! Каторга! В царских рудниках камень будете ломать на постройку дворцов! Да-с!..
Мать Варвары всплеснула руками и горестно заголосила:
— Господи! Греха-то какого!..
— И я, по долгу присяги, обязан донесть! Ведь вы что с бабой сделали? Думаете: встанет? Не встанет! Вот чего вы наработали!..
— Господи! порок-то какой! на всю родню!.. — горестно причитала мать Варвары. — И бессчастная ты моя дочушка…
— Ну, пущай каторга будет, а я не дам! не дам бабу обнагочать! — плачущим и решительным голосом закричала Филипповна, и фельдшеру ясно стало, что больше ему тут делать нечего.
Он ушел. Марья нагнала его у ворот.
— Алексей Алексеевич, чего я у вас хочу спросить? — сказала она несмело.
— Не знаю… — Он сердито обернулся к ней и встретил лукавый взгляд исподлобья, устремленный на него, в сумерках, такой манящий и поджигающий.
— У вас каплев от испугу нет?.. Хвораю я с испугу… к сердцу подкатывает…
Фельдшер потрепал ее по подбородку.
— Эх, круглая бабочка-то!.. Ну, что ж, приди вечерком, поглядим… «Какой славный человек!» — восторженно подумала Марья и смелее уже сказала:
— Алексей Алексеевич, еще я вас попрошу: не доносите, пожалуйста… ведь можно?..
— Почему же… можно… Только на сапоги с калошами…
— Да ведь, перед истинным Богом — рогатина. Детьми побожусь!..
— А осмотреть-то не дали. Не-ет, мы сами грамотные, — знаем!..
— Вы уж не обижайтесь, Алексей Алексеевич, мама три рубля даст… Не доносите, пожалуйста… Хочь бы Варятка-то очнулась, Бог дал… ведь дети!
Она горестно собрала губы в кучку и стала утирать глаза концом занавески…
…Молодой, здоровый организм Варвары все-таки выдержал весь ужас перенесенной операции, вышел победителем. К покосу она не оправилась, но уже через две недели ехала на возу с сеном и весело переругивалась с Марьей из-за очереди, кому идти возле быков, кому ехать на конском возу. А Филипповна, когда ее спрашивали: «Ну что ж, баба-то поправилась?» — отвечала певучим голосом:
— И-и, бабу не взяло… Старик вот умирает у меня… Тарани, что ль, облопался, — там страсть, мои милые, и только!.. На взгляд лядащий, а несет как от хорошего быка.
С утра на улице замечалась необычная суета и волнение. Проехали верхами, с песнями, молодые казаки — станичные и хуторские, — и все уж знали: едут встречать служивых. Ходили и собирались кучками нарядные бабы и девчата. Стаями, как озабоченные воробьи, носились ребятишки — за станицу и обратно в улицы. Старики выносили большие бутыли из винной лавки, и когда, нежно прижимая к груди, они несли их по улицам, солнце весело играло на стекле, и плеск прозрачной звенящей влаги радовал глаз и слух.
Чувствовалась та лихорадка ожидания, которая захватывает и заражает не только людей близких, заинтересованных, но и постороннего зрителя, точно и ему предстоит вот-вот увидеть что-то долгожданное, необычайное, дорогое, и важно не упустить первый, самый значительный момент этого предстоящего…
Рябая, ширококостая Макрида, обмазывавшая глиной дом у просвирни, вся до бровей забрызганная коричневыми пятнами, торопливо выбежала на перекресток.
— А ан пришли?..
Из-за угла вынеслись вскачь, подпрыгивая, как лошади, черномазый цыганенок Митрошка и белоголовый Кузька.
— Нет… ишшо у мельницы!.. Стреляют!..
На перекрестке, у старой церковной сторожки, высыпала группа баб в белых, вышитых кофтах, в новых шелковых платках. Вышел с желтой медалью на груди ведерник Шкапа с широкой, расчесанной бородой. И оттого что показался на улице в таком торжественном виде такой солидный человек, Макриду охватило нервное беспокойство: значит, идут служивые…
— Никак, песня? — проговорила она, прислушиваясь. Шкапа повернул голову боком, застыл на минутку в позе слушающего человека, потом разочарованно сказал:
— Кочета.
— Ой, песня! — тревожно воскликнула Макрида.
— Гляди не тресни!..
Чуть слышные, вдали звучали какие-то голоса, похожие и на звук далеких бубенчиков, и на заглушенный расстоянием крик петухов, и на пение дьячка Алексеевича в церкви. Может быть, и песня, далекая, глухая, затерявшаяся среди соломенных крыш, в кривых улицах и переулках, которыми едут служивые. А скорей всего, какой-нибудь сумасбродный кочет орет на куче кизяков.
— Ой, нет… песня!.. — ухватившись за грудь, вскрикивает Макрида и бегом бросается к следующему перекрестку, к церковной сторожке. Отвевается при беге ее запачканная юбка и грязная розовая рубаха, трясутся, как студень, мягкие груди.
Она еще не добежала до перекрестка, а песня уже вырвалась из-за угла и покатилась по улице, нестройная, нескладная и шумно ликующая. Из-за каменной церковной ограды показались всадники. Остановились. Здороваются. Подобранные, подчищенные кони щеголевато перебирают тонкими ногами, не стоят на месте. Сверкают медным набором нагрудники и пахвы, блестят лакированные ремни и эфесы шашек, весело алеют околыши новых фуражек, и новенькие, травяного цвета рубахи, стянутые в поясу ремнями с мелкой чеканкой, ловко охватывают стройные, подобранные, гибкие станы.
Не слезая с коней, казаки нагибаются к бабам, целуются, что-то говорят, указывая руками назад. Натянув повода, удерживают танцующих, подбирающих шеи коней. Потом трогают дальше, и снова радостно шумит их песня.