Офицерша - Страница 16


К оглавлению

16

После чаю служивый обыкновенно наряжался в один из своих новеньких костюмов, — сундук его хранил в себе обширный гардероб, — или в синюю суконную куртку, или в тужурку; два раза, невзирая на августовские жары, надевал даже драповое пальто офицерского покроя, — и, напомадив волосы, отправлялся в гости. Он видел, он чувствовал завистливо-восхищенные взгляды на себе, на своих нарядах. Уже с первого шага, выходя из ворот своего дома, идя по улице, знал, что во всех окошках, на дворах, через калитки и в щели плетней глядят на него с жадным любопытством глаза женщин и все отмечают про себя — его офицерские погоны, расшитую рубаху, фильдекосовые перчатки, лакированные сапоги со скрипом, — все, все…

И Варвара знала это и обыкновенно всюду следовала за ним по пятам, считая это и правом, и обязанностью своею. Следила ревнивыми глазами за каждым его шагом, потому что уже со второго дня заметила, сколькими искушениями окружен он со стороны ее бывших подруг и как неравнодушен он к победам над женскими сердцами…

Он тяготился ее конвоем, пробовал отсылать ее домой, ссорился, уходил тайком, но она за свои супружеские права держалась цепко и настойчиво.

На Преображение, после обедни, Гаврил с однополчанами был в гостях у Сысоя Зверева, которому он привез письмо и поклон от сына, оставшегося в полку. От Сысоя Зверева зашли к военному писарю Петру Иванычу, тоже однополчанину. У Зверева выпили, у Петра Иваныча добавили. Вспомянули полковую жизнь, знакомых людей, городские удовольствия. Писарь был человек образованный, постов не соблюдал, даже в Спасовку ел скором. Гаврил Юлюхин с завистью посмотрел на это свободомыслие и стал жаловаться на постную пищу, которую ели у него дома.

— В полку, знаете, привык к мясу, — пища легкая, — а здесь как напрут тебе этой картофи да огурца, да арбуза, — желудок окончательно отказывается… Пост… Молока даже не выпросишь, — старого, знаете, завету жизнь…

— Нет, вы повремените… Послушаю я, что вы дальше будете говорить о здешней жизни… — значительным тоном сказал писарь.

И принялся бранить станичную жизнь за ее косность, убожество, безвыходность и тупость. Удивлялся Гаврилу Макарычу, как он мог бросить прекрасную военную карьеру и вернуться в эту дыру? Для чего? Копаться в навозе? биться изо дня в день на четырех десятинах выпаханной земли? дрожать из-за каждой капли дождя? замазаться, запылиться, потерять приличный человеческий облик?.. А больше ничего он здесь не найдет…

И тут впервые Гаврил Юлюхин задумался над тем, что ожидало его в родительском углу.

Пришел маленький Мотька и, погромыхивая носом, громко сказал:

— Батяшка, иди домой, мама велела… Наивно-откровенный зов этот вызвал веселый смех и ядовитые шутки у подвыпившей компании, а Гаврил готов был провалиться сквозь землю. Он дернул за ухо Мотьку, который залился громким плачем, прогнал его, но вскоре ушел и сам, расстроенный и мрачный, чувствуя стыд за необразованность своей жены.

Домой не пошел. Именно домой не хотелось идти. Необходимо было показать самостоятельность характера и внушить раз навсегда, что ни в указаниях, ни в опеке он не нуждается и надзора больше не потерпит.

Побродил по улицам, посидел в лавке у Букетова, послушал ливенскую гармонику, постоял около кучки казаков, игравших в орла… Чувствовал большое искушение поставить рублишко, но постеснялся: все-таки это роняло офицерское достоинство.

Когда солнце стало склоняться к закату и чувствовался изрядный голод, — решил, что теперь можно и домой…

В той самой глухой уличке Воронцовке, где шла игра в орла, встретился Гаврил с Надорой Копыловой. Он не сразу узнал ее, но она уже издали улыбалась ему приятной улыбкой, сверкая своими крупными, ровными зубами, стройная, грудастая, соблазнительная красотой здоровья, силы и удалого задора.

— Вот уж когда бабы сердце на замочке держи, ключик подальше хорони!.. — весело сказала она, подавая ему твердую, сухую руку.

— Надора! Неужели это вы? — упершись в бока руками, воскликнул Гаврил Юлюхин, прикидываясь изумленным.

— А вы ай уж не признаете?

— Имею сомнение…

— А мне говорят наши воронцовские, пришел, мол, Юлюхин в офицерских эполетах и обмундирование все офицерское. А я все не верила…

— Ну, теперь поверьте…

— Теперь верю.

Она смотрела на него своими узкими черными глазами, в которых играл задорный вызов и обещание. Смотрел и он на нее, не знал, о чем говорить, а уходить не хотелось.

— Ну, как живешь, Надорушка?

— Живу… Когда потужу, а когда и сердце распотешу.

— А супруг как, здоров?

— Чего ему деется! Как бондарский конь под обручами…

— Не обижает?

— Бывает со всячиной… Спасибо, баба-то не робка и сама сдачи дам… Вы из чего же в нашу улицу?

— Да так… Искал, с кем бы время разделить… за приятной беседой…

Она рассмеялась и вбок бросила на него быстрый лукавый взгляд.

— Компании-то тут для вас подходящей, пожалуй, не будет. Вы небось к мамзелям там, в городах привыкли? в шляпках?.. А у нас тут по-простецки: бутылку на стол и хоть целый день шароварься…

— Да ты, Надорушка, нисколько не хуже городских. Ежели обрядить как следует, то даже господа офицеры целовали бы ручки…

— Ну? — недоверчиво рассмеялась она и поглядела на свои загорелые, рабочие руки.

— Верное слово!

— А господа, что же, не в уста целуют? — спросила она серьезно.

— Всяко целуют… По-книжному. Господа офицеры, например… У них любовь, знаете, тонкая…

— Поди ж ты… а мы-то… по-глупому… Да чего ж мы стали среди улицы, как оглашенные? Может, зайдете к нам? Муженька-то нет, на мельницу уехал, а со мной, бабой, скучно, конечно…

16