Офицерша - Страница 22


К оглавлению

22

С этого дня прошла первая трещина в семейных отношениях. Макар как-то сразу примолк, перестал мечтать о скруглении дома, хвастаться на улице сыном-офицером, перестал особым франтовским манером выворачивать пятки на ходу. А Семен повеселел, словно то, что оправдались его мрачные ожидания, доставило ему особенное удовольствие.

В хозяйственных вопросах Семену принадлежала командующая позиция, и он распоряжался безапелляционно.

После разговора отца с Гаврилом ясно стало, что мечтать о прикупке пары быков для пахоты нечего, надо управляться тою скотиной, какая есть. В плуг назначили лысого мерина, киргиза и пару молодых быков. Семен потребовал также и Зальяна. Гаврил, считавшийся и по праву, и по обычаю хозяином своего строевого коня, запротестовал:

— Да ведь этак мы его ни к чему произведем! Я под суд угожу!.. Семен вбок поглядел на него и насмешливо, держа руки по швам, спросил:

— Прикажете, вашбродь, на конюшне держать?

— Да не в плуг же!

— Ну, уж нет, это извиняй, любезный брат! Это — не модель… Одной резки ему на полтинник каждый день. Соломка-то нынче пять рублей возок! А сена и на погляденье нет. А ведь в резку-то ты и мучицы подсыпаешь! А не угодно ли на подножный?

— Чтобы утянули?

— Ночуй с ним, карауль… вот и не унесут.

— Да я что же, ай работник, в сам-деле? С лошадьми ночевать?

— Да и я тебе не работник, а вот в саманке живу! — закричал вдруг Семен раздраженным голосом.

Филипповна испугалась, заохала, заплакала:

— Буде вам, ребята!..

— Да в каждый след все я да я! — кричал Семен, размахивая руками. — А детей-то у нас поровну!.. Нет, ваше благородие, господин офицер, вы уж ладеколоны-то ваши оставьте! Надевайте зипунчик да пахать… с офицершей!.. А сына — в погонцы!..

— Сына? Сына я учить желаю! — закричал в свою очередь Гаврил.

— Может, в емназию повезешь? — ядовито усмехаясь, вставила слово Марья.

— Не ваше дело! Захочу и в гимназию отдам!

— Ну, так и я своих девчонок в Марьянскую желаю… Как хошь! Филипповна охала, металась по избе, уговаривала, стонала:

— Господи! Грех-то какой… Господи Исусе, умири ты их сердце!..

Гаврил ушел в горницу, и ссора затихла, не перешла в драку, чего боялась мать.

Но пришлось офицеру подчиниться — ехать пахать и даже Зальяна запрячь в плуг. И когда в первый раз надел Гаврил чирики, намазанные дегтем, и серый зипун отцовский, старый, заплатанный, да поглядел на себя в зеркало, он чуть не заплакал… Вот она, жизнь, которая рисовалась такой милой, легкой, нарядной, — вонючая сбруя, лохмотья, пыль, грязь… вечные свары, брань, работа до гробовой доски и непрестанный страх, как бы чего не упустить, не опоздать, не издержать лишнего, мечта ухватить где-нибудь, потаясь от людей, грошовый пустяк… Ни умыться, ни одеться прилично, ни провести время в приятной, образованной беседе…

Поживешь тут — замажешься, одичаешь и станешь таким же, как все, неуклюжим, грубым человеком, и заветною мечтою будет мысль о новых ременных вожжах да о пятаке с двумя орлами, чтобы обыграть партнеров по орлянке…

Пахали всю неделю бессменно вдвоем с Варварой. Пахота была нудная. Зальян горячился, и первое время быки не успевали за ним. В первый же день от тесного хомута на левом плече у него оказались побои. В четверг шел дождь с ветром, протекла ветхая крыша старой польской хатки. Ночью быки ушли балкой в кумылженский юрт, и на другой день Гаврил до полден ходил, искал их.

Все это наполняло душу бессильным раздражением и злобой. Работа спорилась плохо, и Гаврил жестоко сек скотину, бил норовистого киргиза, кричал с зверски вытаращенными глазами: «Зарежу!» Два раза побил и Варвару — раз за то, что пересолила кашу, в другой — за неуместное замечание, что он не может наладить как следует плуга и зря бьет скотину…

Замечание было досадное, но правильное. Работа требовала сноровки, терпения, любви и жадности к ней, а он делал ее с отвращением, ничего не видел в ней, кроме мозолей, грязи и удручающей усталости: к вечеру гудели утомленные ноги, отнимались руки, и иной раз, не дождавшись ужина, он засыпал как убитый на грубо сколоченной кровати в тесной польской хатке, пахнущей глиной и дегтярной сбруей.

Сны переносили его в иную, приятную жизнь, в прежнюю полковую обстановку, и сердце билось так радостно, когда поставщик фуража Яков Исаевич, с приятнейшей улыбкой, пожимал ему руку, и после этого пожатия он, Гаврил Юлюхин, чувствовал в своей ладони бумажку…

«Красненькая? или четвертной?» — задавал он сам себе вопрос. Оглядывался кругом, разжимал ладонь: четвертной билет!.. Хороший малый Яков Исаевич, — одно жаль: православия принять не хочет…

Бывали и волнующие, беспокойные сны. Раз приснилось: приказ командира в руках о подготовке к смотру… Помещение вымыть, выбелить стены… Ничего не готово, везде грязь, пятна… Посуду кухонную вычистить до блеска, колпаки накрахмалить, руки у кашеваров и хлебопеков чтобы были чистые, ногти на ногах и руках обрезать… А в пекарне хлебопек Сальников развесил для просушки штаны да еще подстригся, подлец, не по форме… Из второго взвода неизвестно куда исчез общий список и кубическое содержание… У конюшни навоз не засыпан песком…

Проснулся в страхе, в холодном поту и долго не мог понять, где он есть? Почему рядом женщина? А когда понял, то сон показался милым, утерянным раем…

— Уйду… не останусь я тут… Уйду!.. — сказал он громко, вспугнув черную тишину.

— Чаво? — отозвалась Варвара испуганным со сна голосом.

— «Чаво!» — передразнил он ее с ненавистью и вспомнил, что подурнела она в работе, на лице появились пятна и веснушки, брови побелели от ветра, и вся стала какою-то замарашкой.

22